Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скачиваний:
1
Добавлен:
20.04.2023
Размер:
2.13 Mб
Скачать

на море, отдавая предпочтение первому. В любом случае регулярность военных формирований и публичность их действий, что находит подтверждение в униформе как обязательном атрибуте военного, позволяет охарактеризовать это пространство как открытое. Партизан же сражается тайно, не имеет знаков отличий или униформы, чем создает новое измерение войны: «В партизанской борьбе возникает сложно структурированное новое пространство действия, поскольку партизан борется не на открытом поле сражения и не в той же плоскости открытой войны с фронтами. Он, скорее, заставляет вступить своего врага в другое пространство. Так он добавляет к поверхности регулярного, обычного театра военных действий другое, более темное измерение, измерение глубины»161. Причем дело не только в технике, которую партизан использует.

Шмитт отмечает тот факт, что она также оказывает влияние на пространство войны, что видно на примере добавления к традиционным поверхностям земли и воды подводного пространства, а в современности также космического. В большей мере Шмитт указывает на сам характер действий партизана, в котором он опять сближается с террористом. В этом аспекте он близок к партизану своим иррегулярным характером и пространством действия. И даже более радикально с ним соотносится, чем партизан. Если партизан ограничивает свои действия борьбой с регулярными силами противника, то террорист идет дальше в деле абсолютной вражды и распространяет борьбу на мирное население. Даже в большей степени на некомбатантов, которые становятся жертвами терроризма гораздо чаще.

Если партизан в этой характеристике связывается Шмиттом с землей, своим теллургическим характером, то террорист не может таковым считаться. Вопрос состоит в том, как охарактеризовать террористическое пространство борьбы по аналогии с партизаном. Оно не является глубиной в смысле шмиттовского его понимания и не связывает с землей. Земля как почва, понимаемая также как пространство жизни, характеризует партизана как действующего на своей территории, родной земле. Уже в этих смыслах террорист к земле не привязан и действует как номад. Его пространство, по крайней мере, это верно в отношении современного глобального терроризма, детерриторизировано.

Пример Афганистана, по нашему мнению, будет достаточно показателен, поскольку партизанская борьба с советскими войсками, которая носила освободительный характер, переросла в террористическую борьбу утратившую свой освободительный смысл. Движение Талибан и международная террористическая организация Аль-Каеда носят подчеркнуто интернациональный или глобальный характер. Владимир Никитаев определяет пространственное положение терроризма через концепт экстерриториальности, настаивая на том, что новое пространство носит характер принципиальной инаковости: «Терроризм действует не только с иной территории, но и из иного культурно-исторически времени. Он

161 Шмитт К. Теория партизана. М., 2007. С. 107.

101

позиционирует себя либо в будущем, в некоторой утопии грядущего (революционеры), либо в прошлом (исламский фундаментализм). И не потому ли так трудно предупредить террористический акт, что он есть удар из одного пространства-времени в другое? Из одного мира - в другой162 (курсив автора). Определение этого пространства терроризма через принципиальную инаковость опирается на концепцию множественности социокультурных миров как пространственно-временных целостностей. Внутри таких устойчивых образований можно наблюдать единство ценностных ориентаций, а также «пространственно-временное единство» и смысловое163. По мнению В.В. Никитаева смысловая «непроницаемость» таких миров друг для друга объясняет те затруднения в интерпретации террористических актов, которые произошли 11 сентября 2001 года и даже шире, в объяснении исламского терроризма в целом.

Иными словами такая версия пространственного измерения терроризма утверждает принципиальное различие культур или социокультурных миров, подобных замкнутым самодостаточным монадам. Конечно, К. Шмитт в своих определениях партизанской войны опирается на опыт европейских войн. Эпоха глобального терроризма наступила позже. Однако, на наш взгляд, концепция В.В. Никитаева в объяснении терроризма не учитывает несколько моментов. Прежде всего, сам глобальный характер терроризма. Современный терроризм действительно экстерриториален или безразличен к территории борьбы. Но это не территория принципиально разных миров непроницаемых друг для друга. Современный мир глобален и проницаем. Тем более, что борьба между принципиально разными, инаковыми субъектами бытия только по причине их тотального различия выглядит мало вероятной. Скорее борьба разворачивается между схожими субъектами, стремящимися утвердить свою инаковость, которой угрожают реально или иллюзорно. История мировой культуры знает немало именно таких примеров. Тем более, что в это объяснение не вписывается автохтонный европейский терроризм, если использовать критерий социокультурный. В таком случае культурная общность и единство пространства-времени, смысла, ценностей ставит терроризм под вопрос как действующий из «иной» территории.

Также В.В. Никитаев отмечает внеполитичность современного терроризма: «… современный терроризм явно лежит вне рамки политики. Терроризм отрицает политику. Устрашение да, есть. Но, скорее, не как средство, т.е. не как опосредование некоторого более широкого, практического отношения, придающего ему смысл «подавления политического противника» и «захвата/удержания власти». Представляется, что демонстративное отрицание смысла одна из основных составляющих теракта, ибо ничто не вселяет в человека такой ужас, как полное безразличие к смыслу направленной против него (хотя бы потенциально, поскольку и к

162Никитаев В.В. Терророфания // Философские науки. 2002. №1. С. 136.

163Там же.

102

личности она безразлична…), индивида, силы»164. Снова мы позволим себе не согласиться с тем, что терроризм в современном мире не носит политического характера.

Наше предположение состоит как раз в том, чтобы показать политический характер современного терроризма, который никуда не исчез, но при этом включает в себя другие измерения. Цивилизационное, культурное, религиозное, национальное противостояние имеет место быть в феномене современного терроризма. Однако в связке с войной терроризм проявляет и сохраняет свой политический смысл. Подобно партизану, который определяется Шмиттом как политический субъект через разделение друга и врага, террорист определяет жертв террористического акта еще более радикально. В.В. Никитаев подчеркивает тот факт, что это деление не ограничивается пространственно театром боевых действий, а также временем объявленной войны.

Также в отношении терроризма работают и привычные определения политики, через понятие власти фиксирующие отношения господства и подчинения. Нельзя отрицать тот факт, что террористические акты лишены смысла или он трудно находим. Даже на интуитивном уровне проявления терроризма интерпретируются как проявления насилия нелегитимного. В силу этого террорист вступает в пространство насилия, монополией на которое обладает только государство. Шмитт приходит к тому же выводу через понятие публичности: «Общественный строй существует как res publica, как публичность, и он ставится под вопрос, если в нем образуется пространство не-публичности, действенно дезавуирующее эту публичность… Следует лишь до конца продумать эту логику террора и ответного террора и потом перенести ее на любой вид гражданской войны, чтобы увидеть происходящее сегодня разрушение социальных структур. Достаточно небольшого числа террористов, чтобы оказывать давление на большие массы людей. К узкому пространству открытого террора добавляются дальнейшие пространства ненадежности, страха и всеобщего недоверия…»165. «Ландшафт измены» так определяет К. Шмитт пространство терроризма. Его нельзя назвать лишенным политического. Здесь не работает логика или – или, а устанавливается диалектическая связь публичного и не-публичного, легитимного и нелегитимного, а также террора и ответного террора государства. Таким образом, мы возвращаемся к нашей концепции терроризма как антисистемного феномена. Терроризм соотносится с публичной властью и легитимным насилием как антисистема и система.

Ж. Бодрийяр помещает современный терроризм в пространство медиа. Именно измерение репрезентации характеризует постсовременную форму террора, после того как реальные события, в том числе и в форме войны, были из нее исключены. Такое понимание терроризма ставит политический

164Там же.

165Шмитт К. Теория партизана. М., 2007. С. 111, 113.

103

характер терроризма под сомнение. С точки зрения Бодрийяра в актах терроризма проявляется симулятивный характер политики, которая таковой уже не является, поскольку социальное ее поглотило166. Социальное в своей анонимности массы поглощает всякое различие, а значит, прежде всего, политическое. С этой точки зрения терроризм есть война, которая носит специфический характер самоуничтожения: «Когда государства уже не в состоянии атаковать и уничтожать друг друга, они почти автоматически берутся за свои народы, свои собственные территории; начинается нечто вроде разновидности гражданской войны или междоусобного конфликта между Государством и его естественным референтом. Не это ли, на самом деле, есть предназначение всякого знака, всякого означения и всякого репрезентативного агента отменить свой естественный референт?»167. В концепции Ж. Бодрийяра показаны сложные отношения терроризма и политики, опосредованные медиа-технологиями.

Терроризм в этом случае носит двойственный характер. С одной стороны он не-политичен в том смысле, что политического вообще нет, оно поглощено социальным. С другой стороны, терроризм является имплозией, взрывом социального, а если оно после поглощения политического и есть политическое хоть отчасти, то терроризм политичен. Даже в том его смысле, что он производит симуляцию политического, которого реально с точки зрения Ж. Бодрийяра нет.

Вполне возможно, в той части, в которой терроризм представлен постсекулярному и постмодернистскому сознанию западных интеллектуалов, анализирующих его в категориях соссюровского противополагания и независимости означающего и означаемого, Ж. Бодрийяр прав. Однако вне медийного пространства и терроризма взятого только как репрезентация, он имеет еще и реальное пространство не сводимое к пространству симулякров. Это пространство реальной борьбы и разворачивается скорее в категориях гегелевской борьбы не на жизнь, а на смерть. В целом же, Бодрийяр утверждает специфическое пространство терроризма как гемогенное пространство в пароксизмах терактов симулирующее различия. Такая точка зрения противоположна мнению В. Никитаева о непроницаемом пространстве абсолютного различия социокультурных миров из которых к нам приходят «чужие». Наша позиция заключается в том, что пространство терроризма схоже с пространством партизанской войны и представляет собой гетерогенность такого рода, которая взаимодействует по типу дуальноэтнического противостояния – «свой – чужой» с множеством «ландшафтов измены», «серых зон» взаимоперехода и диалектической взаимообусловленности. Антисистемные образования возникают и развиваются внутри системы. Они отличны от нее, но также с ней связаны. Достигают максимума в условиях кризиса и вытесняются на периферию.

166Бодрийар Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург. 2000.

167Baudrillard, J. The Mirror Of Terrorism. In: Baudrillard, J. The Transparency of Evil: Essays on Extreme Phenomena. London: Verso, 1993. Pp. 75-80. //http://www.gumer.info/bogoslov_Buks/Philos/Bodr/zerk_terr.php.

104

Как раз на периферии мы не можем оставаться в рамках парадигмы постмодерна, поскольку там не работает тезис об отсутствии противоречия между реальностью и ее символическим воплощением на экране или о поглощении последним реальности. Здесь экран не единственный источник насилия, как то представляется Бодрийяру168. Современные события в Ираке, Ливии и Сирии тому явное подтверждение. В этом пространстве терроризм сугубо политическое явление, поскольку основывается на тотальном разграничении друга и врага. Но ценность трактовой Бодрийяра в том, что он раскрывает сложный характер отношений терроризма и современности через медиа. Для него это отношение сводится к воспроизводству образов или симулякров, которые стали автономными. В большинстве своих работ Ж. Бодрийяр проводит именно такую мысль. Симулякры подменяют собой реальность и реальное насилие также169. Но если учесть поверхностный смысл терроризма как вторжения иного мира, который определяется как варварский или архаичный, то возникает парадоксальная связь современности и архаики через медиа-технологии. Во многом о том же в отношении партизана пишет К. Шмитт: «Партизан провоцирует прямо-таки технократический аффект. Парадоксальность его существования раскрывает несоответствие между индустриально-техническим совершенствование вооружения современной регулярной армии и доиндустриальной аграрной примитивностью успешно борющихся партизан»170. В этом отношении подобно Бодрийяру не стоит исключать архаический смысл терроризма, который проявляет себя в том числе и в войне, которая из «оберегаемой» борьбы регулярных сил между государствами в условиях кризиса скатывается к абсолютной вражде – террору. Антисистемный характер террористических образований позволяет соединять в парадоксальном единстве противоречивые части современных технологий и мифологическое осознание мира.

В соотношении современного оружия и военных технологий, которыми пользуются партизаны, а также, мы можем добавить, террористы, кроется еще одна важная идея К. Шмитта. Она заключается в следовании гегелевской идее о том, что оружие определяет сущность борющегося171. В аспекте используемых технологий терроризм, в отличие от стратегии борьбы, мало чем отличается от регулярных войск. При этом сами технологии обуславливают низведение врага до уровня преступника или простого

168 «Сегодняшнее насилие, насилие производимое нашей гипермодерностью, - это террор. Симулякр насилия, возникающий не столько из страстей, сколько из телевизионного экрана, - насилие, заключенное в самой природе образов. Насилие потенциально существует в пустоте экрана, в провале, которую экран открывает в нашей психической вселенной». См.: Baudrillard, J. The Mirror Of Terrorism. In: Baudrillard, J. The Transparency of Evil: Essays on Extreme Phenomena. London: Verso, 1993. Pp. 75-80. //http://www.gumer.info/bogoslov_Buks/Philos/Bodr/zerk_terr.php.

169Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. М., 2006; Бодрийяр Ж. Общество потребления. Его мифы и структуры. М., 2006., Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. М., 2000., Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства. Екатеринбург, 2000.

170Шмитт К. Теория партизана. М., 2007. С. 118.

171Там же. С. 142.

105

объекта на экране компьютера: «Они должны объявить противную сторону в целом преступной и нечеловеческой, тотальной малоценностью. Иначе они сами будут преступниками и чудовищами, нелюдьми. Логика ценности и малоценности развертывает всю уничтожающую последовательность и порождает все новые, более глубокие дискриминации, криминализации и обесценения вплоть до уничтожения всякой жизни, не имеющей ценности… Вражда станет настолько страшной, что, вероятно, нельзя будет больше говорить о вражде, и обе эти вещи даже соблюдением всех правил прежде будут запрещены и прокляты до того, как сможет начаться дело уничтожения. Уничтожение будет тогда совершенно абстрактным и абсолютным»172. Собственно изначальное противостояние врага и друга или врагов между собой заканчивается, поскольку возникает новая генерация врага – враг абсолютный.

Враг абсолютный низводится до состояния нечеловека, объекта, с которым равенство невозможно. Абсолютный враг это враг террориста и сам террорист для регулярных войск. Поскольку они симметричны в своем непризнании и технологиях. Если для солдата существует четкое разделение между комбатантами и некомбатантами, врагом и другом, или как минимум сохраняющим нейтралитет, то для террориста не только нет разницы и «оберегания» войны, а есть принципиальная абсолютность вражды и как следствие отрицание борьбы с равным оппонентом.

В категориях пространства существует различие между строго сегментированным пространстве войны и однородным пространством террора. Последнее населено не противником, а жертвами, которые также однородны и малозначимы сами по себе. Имеет значение только цель, а также отсутствует ключевой элемент – борьба равных. Целью становится сама жизнь, поскольку она приносится в жертву. Об этом различии войны и террора пишет Х. Хофмайстер: «Воин идет на смерть и нуждается в мужестве, поскольку рискует собственной жизнью. Убийца труслив, он не подвергает опасности свою жизнь, он убивает, не будучи вовлечен в борьбу или со своей стороны не навязывая ее… когда совершается убийство, а сам убийца при этом не подвергается опасности лишиться жизни или понести заслуженное наказание, тогда смерть, всегда оспаривающая смысл у жизни, становится единственным, что обладает смыслом, и, как следствие, жизнь объявляется абсолютной бес-смыслицей»173. И именно в этом аспекте непризнания, на наш взгляд, кроется внутренняя связь современной войны и войны террористической с архетипическим для терроризма жертвоприношением.

Таким образом, вполне возможно, что в современности мы видим совпадение нескольких тенденций, касающихся терроризма. В сравнении и совпадении войны и терроризма, причем на наших глазах разворачивается

172Там же. С. 142-143.

173Хофмайстер Х. Воля к войне, или Бессилие политики. Филосфско-политический трактат. СПб., 2006. С.

106

несколько их сочетаний, от террористической войны до войны с терроризмом, есть процесс скатывания самой войны к терроризму в своем техническом и технологическом аспекте. Он обусловлен обезличиванием врага в дистанционной войне высокотехнологичных вооружений. Обесценивание врага до объекта на экране монитора, чем он лишается своей человечности. При этом никуда не ушли и старые технологии криминализации и варваризации врага, ведь войны вытеснены за пределы «культурного» мира. Концепты противостояния цивилизаций и культур легализуют пытки и существование «серых зон», подобных тюрьмам в Гуантанамо. Этот аспект можно рассматривать как взаимное сближение терроризма и войны, которая в силу своих технологий сама сближается с терроризмом.

Другой аспект будет касаться самого «оберегания» войны, как это понимал К. Шмитт. Оберегание для него обусловлено политическим характером войны. Оно обуславливает позиционирование войны в качестве легитимной, в противовес нелегитимной партизанской, и в нашем случае террористической войны, а также войны как регулярной борьбы, в противовес иррегулярному терроризму. И в этом аспекте война и терроризм одинаково находятся в поле политического, хотя, как мы выяснили, довольно неоднозначно. Можно согласиться с Ж. Бодрийяров в том, что «проводником» терроризма в сферу политики являются масс-медиа. Именно они делают терроризм публичным и создают властные отношения, рождающиеся из устрашения. Иначе работает основополагающий критерий К. Шмитта о политическом как разделении друга и врага. Террорист не имеет друга, а только врага. Причем враг для него абсолютизируется, становится абсолютным врагом. Это изменение можно рассматривать как бессилие политики, как это делает Х. Хофмайстер, или отсутствие политического по аналогии с Ж. Бодрийяром. Но можно как максимум политического в том смысле, что оно пришло к тотальному разделению. Часть противопоставила себя целому уже не в диалектической борьбе не на жизнь, а на смерть, а в самом отрицании жизни. Война скатывается в тотальную войну же не по своей технологической обусловленности, а по своему политическому основанию.

Третий возможный вывод из сравнения войны и терроризма состоит в том, что в самом установившемся отношении в обоих указанных выше аспектах, и технологическом и политическом, пересечение войны и терроризма достигается в отношении к своему объекту. В этом отношении современная война перестает быть борьбой с равным и оказывается жертвоприношением, которому родственен терроризм. Абсолютный враг является одновременно обесцененным объектом, который «приносится в жертву» в силу своей незначительности и сверхценным. Последнее есть следствие: современных технологий дистанционной войны сменивших непосредственное столкновение комбатантов, криминализации противника, установления культурно-цивилизационной дистанции. Сверхценным

107

абсолютный враг террористической войны является именно по причине своей абсолютизации. Сверхценность раскрывается в логике жертвоприношения как траты в концепции Ж. Батая. Когда враг уже не равный оппонент, а враг абсолютный, то он уже не человек, а объект. В своей абсолютности он невозможен и необходим для уничтожения. Того требует сама онтология или устройство мира. Здесь снова мы сталкиваемся с симметричностью системы и антисистемы, когда террорист необходим и невозможен, должен быть уничтожен, а со стороны террориста остальной мир невозможен и должен быть уничтожен, но необходим для собственного существования.

Вопрос 2. Консервативная политическая этика И.А. Ильина.

Наиболее полно проблема соотношения политики и этики, политики и морали представлена в философии великого русского консерватора И.А. Ильина, который в начале 20-х годов дал в своей книге «О сопротивлении злу силою» основные парадигмы «этики консерватизма».

В заочной полемике с Л.Н. Толстым и очной с А.Н. Бердяевым, с их апологией нравственно-политического «непротивления», И.А. Ильин начинает с важного концептуального разделения понятий насилия и принуждения, принимая за родовое понятие «заставление». Заставление представляет собой воздействие воли на себя или другого, исходя из объекта, а также в зависимости от приложения воли может быть психологическим и физическим174. По причине того, что воля человека свободна, человек может изменять ее только сам, потому внешнее воздействие воли называется понуждением, а не принуждением. Нужда как изменяющее воздействие ограничивается только воздействием на себя и при-нужденным человек может сделать только самого себя в своей физической составляющей. В итоге выделяемые виды заставления образованны самопонуждением как психическим самозаставлением, самопринуждением – физическим самозаставлением, психическим понуждением – воздействием на волю другого, физическим понуждением и пресечением как воздействием на другого с целью совершения или не совершения действий175.

И далее мы находим принципиальное утверждение И.А. Ильина о том, что не всякое заставление является насилием, а только то, которое ведет ко злу. Насилием признаются «все случаи предосудительного заставления, исходящего от злой души или направляющие на зло»176. В противовес этому принуждением следует считать все воздействия воли, ведущие к добру, примеры которых довольно обширны, от воспитания, до культуры и цивилизации. Потому критерий, предложенный Л.Н. Толстым, для И.А. Ильина ложен, речь не о внешнем и внутреннем, когда все внешнее есть насилие и зло, а внутреннее ненасилие и добро. Подлинным критерием

174Ильин И.А. О сопротивлении злу силою // Ильин И.А. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 5. М., 1996. С. 51.

175Там же, с. 53.

176Там же, с. 54.

108

является цель волевого воздействия, ее итог, к чему она ведет оппонента, к добру или злу. Отсюда возможно не только самопринуждение, но и самонасилие, когда собственная воля направлена ко злу и разрушает себя. Возможно и внешнее, то есть физическое воздействие, которое будет вести к добру и, исходя из этого, насилием не будет, а более помощью177.

Еще один важный момент при анализе принуждения и его отличия от насилия у Ильина заключается в различии именно внешнего принуждения, психического и особенно физического, которое менее отлично от физического насилия. Физическое понуждение (насилие) охватывает три момента: «… физическое понуждение и пресечение обращается не к очевидности и любви, а действует на тело понуждаемого вопреки его согласию»178. Ильин отмечает, что согласия на воздействие от злой воли получено быть не может, а потому оно производится вопреки воле. Важно же при этом то, что даже через ограничение воли в понуждении она сохраняется, само действие направлено ей во благо и на поддержание ее целостности. Насилие же наоборот, направлено на «расшатывание воли», ее повреждение и разрушение. Отрицается самоценность и автономность воли, она низводится до объекта.

При этом он критикует расширительное понимание насилия и соответствующий критерий его номинирования, предложенный Л.Н. Толстым. Для И.А. Ильина такое расширение «насилия» ложно, речь нельзя вести только о разведении внешнего и внутреннего в принуждении, когда все внешнее есть насилие и зло, а внутреннее – ненасилие и добро. Подлинным критерием является цель волевого воздействия, ее итог, к чему она ведет оппонента, к добру или злу. Отсюда возможно не только самопринуждение, но и самонасилие, когда собственная воля направлена ко злу и разрушает себя. Возможно и внешнее, то есть физическое воздействие, которое будет вести к добру и, исходя из этого, насилием не будет, а более помощью.

Мы находим и принципиальное утверждение И.А. Ильина о том, что не всякое заставление является насилием, а только то, которое ведет ко злу. В

противовес этому принуждением следует считать все воздействия воли, ведущие к добру, примеры которых довольно обширны, от воспитания, до культуры и цивилизации. Здесь мы как бы вновь возвращаемся к этическому пониманию насилия…

Для нас на этом этапе важны не столько религиозно-этические принципы И.А. Ильина в определении насилия, сколько логическое разведение, когда он в итоге выделяемые виды заставления: 1)

самопонуждение как психическое самозаставление; 2) самопринуждение

физическое самозаставление; 3) психическое понуждение – воздействием на волю другого; 4) физическое понуждение и пресечение как воздействием на другого с целью совершения или не совершения действий. И.А. Ильин, исходя из такой логики, разводит понятия «заставление», «принуждение»,

177Там же, с. 62.

178Там же, с. 71.

109

«пресечение» и «насилие». Но, к сожалению, у него выпадает из логического сопряжения категория «силы», часто употребляемая на интуитивнофеноменологическом уровне.

Другой возможностью для построения философской онтологии и антропологии насилия остается признание за насилием тех явлений, которые номинировались как насилие в конкретных исторических условиях. Тем самым в определенной мере мы снимаем проблему «универсального определения» насилия и сосредотачиваемся на выявлении культурных практик, в рамках которых и возникает то, что определяется как насилие. Собственно в такой перспективе, когда исследовательская оптика направлена на выявление насилия не абстрактного, но конкретно-исторического, зафиксированного в непосредственных практиках и дискурсе, открываются возможности как сугубо теоретического, так и практического свойства, которые развернуты в дальнейших разделах нашего текста.

Такой подход близок к проекту археологии власти, разрабатываемому, как ни странно, «левым» философом М. Фуко. Исследование власти как множества практик – от непосредственного контроля до экспертных форм знания-власти – очерчивает проблемное поле, которое объединяет все работы Фуко вне зависимости от деления на периоды или конкретные темы179. Мы не будем останавливаться на периодизации творчества Фуко, считая ее достаточно условной, но будем принимать во внимание смену основных концептов, знания, власти, субъекта. В своем единстве философскотеоретическая рефлексия и личность Фуко сложно поддаются определению, нормированию или территоризации. Причем, это применимо как к политической деятельности Фуко, так и научной. Г. Гаттинг отмечает: «Представлять труды Фуко в границах одной дисциплины, либо утверждать, что он пытался создать какую-либо подобную дисциплину, означает противоречить сущности его идей»180. Скорее это практика сопротивления любой определенности и, тем самым, сопротивления расшифровываемой им самим микровласти. Знание-власть, детектируемые Фуко в поле медицины или психиатрии реализуется всегда двояко, как власть или насилие самого дискурса (например, институционального дискурса психиатрии в «Истории безумия в классическую эпоху») и как насилие аналитическое, дискурсивное насилие исследователя. Этого своеобразного «двойного захвата» власти или насилия Фуко как раз и пытается избежать, в том числе, высказывая обоснованное подозрение по поводу неочевидной связи власти и знания.

Вопрос 3. Революционный терроризм и нравственность. Фашистская политическая доктрина и деформация нравственности.

179Фуко М. История безумия в классическую эпоху. М., 2010.; Фуко М. Рождение клиники. М., 1998.; Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб., 1994.; Фуко М. Археология знания. СПб., 2004.; Фуко M. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. M., 1999.; Фуко М. Использование удовольствий. История сексуальности. Т. 2. СПб., 2004.

180Gutting G. Michel Foucault: A User’s Manual. The Cambridge Companion to Foucault, Second Edition, Ed. By Gary Gutting. Cambridge University Press, 2006. P. 4.

110

Соседние файлы в папке из электронной библиотеки