- •Литература конца XIX века
- •Достоевский и его истолкователи
- •Писательский поиск
- •Поэтика. Общие идеи
- •Принципы характерологии
- •Черты архитектоники
- •Лев николаевич толстой (1828-1910)
- •Начало творческого пути
- •«Война и мир»
- •Проза 70-х годов
- •Духовный кризис
- •Проза 80-х годов
- •Проза 90-х годов
- •«Воскресение»
- •Новаторство романной техники.
- •Драматургия
- •Антон павлович чехов (1860-1904)
- •Г. Закончены «Три сестры», премьера состоялась в январе
- •Становление творческого метода
- •«Соборяне»
Писательский поиск
Дважды начинавший творческий путь. Фатальным исходом для Достоевского оказались его посещения литературных и музыкальных «пятниц» М.В. Буташевича-Петрашевского. На этих встречах обсуждались и вопросы общественного положения России, европейских стран, идеи утопического социализма; Достоевский нередко принимал участие в спорах.
Однако Николай I до такой степени был напуган памятными ему событиями 1825 г. (восстание декабристов) и сравнительно недавними: польское восстание 1830 г. и Французская революция 1848 г., что ему всюду мерещились политические угрозы и заговоры. Как водится, в кружок был внедрен провокатор, и 23 апреля 1849 г. Достоевский был арестован с другими участниками кружка. Как раз накануне, 15 апреля он читал собравшимся на встрече у Петрашевского запрещенное письмо Белинского. Восемь месяцев, пока велось следствие, писатель провел в одиночном заключении в зловещей Петропавловской крепости. Приговор был суров: «Лишить всех чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием». В качестве обвинения указывалось «распространение преступного письма литератора Белинского». 22 декабря на Семеновском плацу в Петербурге все было приготовлено к казни. Под грохот военных барабанов ждали первого залпа, который должен был унести жизни трех его товарищей; они уже стояли на эшафоте, привязанные к столбам. Так как он шел во второй связке, он уже прощался с теми, кто был рядом с ним. Последней репликой Достоевского, произнесенной по-французски, были слова: «Мы будем вместе с Христом».
Николай 1, большой любитель театральных представлений, приказал выдержать весь ритуал смертной казни, и только перед ружейным залпом был объявлен новый приговор: по нему Достоевский был осужден на 4 года каторжных работ и затем на бессрочную службу рядовым. Тяжелейшее нравственное испытание, психологическое потрясение, когда он был «у последнего мгновения», а перед тем жил с мыслью о смерти, нашло свое отражение в его беллетристике. В «Преступлении и наказании»' (1866) Раскольников говорит об ощущениях «приговоренного к смертной казни, которому вдруг неожиданно объявляют прощение». А спустя почти двадцать лет после того, как событие произошло он вспомнит о нем в романе «Идиот» (1868) в мельчайших пережитых им деталях вновь воспроизведенной «казни» петрашевцев (в разговоре с Епанчиным), а генерал Иволгин рассказывает о смерти французской аристократки на гильотине с ее отчаянными словами, обращенными к палачу: «Пожалуйста, еще одну минуту, господин буре (господин палач)!» Перенесенная в 1949 г. душевная рана долго еще кровоточила, смертную князь Достоевский воспринимал как величайшее надругательство над человеком.
В январе 1854 г., закончив срок каторжного заключения, Достоевский вышел из Омского острога и был зачислен в Сибирский линейный батальон в Семипалатинске рядовым. Каторжная казарма сменилась на казарму солдатскую, но это была все-таки свобода, относительная, но свобода.
В 1856 г., когда Николай I, державший под спудом русскую литературу, как иронизировал Герцен в «Былом и думах», сам оказался под спудом (погребен в усыпальнице Романовых), началась полоса политических амнистий. Но только в 1859 г. Достоевскому разрешено было жить в Петербурге (он остался, однако, под негласным надзором полиции). В 1859 г. в печати появились повести «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково и его обитатели». Наступала новая полоса его литературной деятельности. О нем уже забыли, все приходилось начинать заново. И он во второй раз вынужден был вновь строить свою судьбу.
Роды творческой деятельности. После десятилетия каторги и ссылки, когда он был насильственно вырван из жизни и помещен в ужасные условия существования, Достоевский, вернувшись в Петербург, пошел своим прежним путем художника-новатора, вызвавшего такое замешательство критики в конце 40-х, а позднее — в конце 50-х — начале 60-х годов. Он доказал правоту Белинского, увидевшего в нем будущего гения, и его же невольную ошибку, подтвердив самим творчеством своим глубину мысли Пушкина, высказанной по поводу Грибоедова: «Поэта должно судить по законам, им самим над собою признанным», т.е. утверждением права писателя на художественную самобытность, на поиск, который мог не укладываться в устоявшиеся традиционные каноны, как это и случилось с Достоевским. Он не отказался от своих прежних творческих находок, а настойчиво продолжал разрабатывать их.
Упорно утверждавшаяся легенда о нем, как о сломленном выпавшими на его долю испытаниями человеке, оказалась не более, чем легендой. Каторга многому его научила, сблизила его в непосредствен общении с народной средой, еще более утвердила его в сознании господствующей в мире социальной несправедливости. Но она не научи ла его осторожности. В Петербурге с первых же шагов он занялся интенсивной журналистской деятельностью, в то время достаточно опасной и чреватой большими осложнениями.
Эта работа отнимала у него львиную долю времени, ему приходилось тянуть редакторскую лямку. Только после того как прекратил существование второй журнал братьев Достоевских «Эпоха», он смог наконец, вздохнуть свободнее и больше уделять усилий творчеству художника-романиста.
Во-вторых, он выступил как яркий публицист, откликавшийся на самые острые, болезненные вопросы жизни — черта, свойственная и его беллетристическим произведениям, герои которых нередко пускаются в ожесточенные споры по проблемам, волновавшим общество, активно выступают на злобу дня, как, впрочем, и сам автор-повествователь. Достоевский создает совершенно оригинальный жанр, который определил как «Дневник писателя» — художественно-публицистический отклик на события жизни, литературы и искусства. В нем публиковались и собственно художественные произведения Достоевского (например, «Кроткая», «Бобок», «Мальчик у Христа на елке», «Мужик Марей» и др.). В органическом единстве публицистического и художественного начал заключалось существенное отличие «Дневника писателя» Достоевского от жанра литературного «дневника», традиционного в писательском опыте и в издательском деле, однако несколько условного, субъективного, несущего печать исключительной индивидуальности автора. Здесь же, в «Дневнике писателя», были не только размышления о жизни и творчестве, но сама жизнь и творчество, так как действительность в ее характерных проявлениях была схвачена рукой гениального художника. К тому же можно было говорить не просто о влиянии газетного «фельетона», как тогда нередко называли фиксацию журналистикой неожиданных, драматических, сенсационных, возбуждающих внимание и будоражащих воображение фактов, случавшихся в действительности (как известно Достоевский часто использовал в своей работе подобного рода газетные материалы), но и, по наблюдению И. Волгина, о проникновении «романа» в «фельетон», так как в публицистическом роде творчества Достоевский использовал свои приемы беллетриста, свою авторскую манеру, свой стиль. Во всяком случае, «Дневник писателя» не имел аналогов в литературной практике и постепенно приобрел большую популярность у читателей. Еще одна грань таланта Достоевского была представлена в его деятельности литературного критика. Он успешно полемизировал с Добролюбовым и Чернышевским по поводу литературных событий: своевременными были его критические замечания по поводу рассказов Николая Успенского, преувеличенно интерпретируемого в качестве крупного таланта редакцией «Современника», или суждения об эстетических концепциях «утилитаристов» так полемически определялась им революционно-демократическая критика, в высказанные в статье «Господин — бов об искусстве» («Г. — бов» — один из псевдонимов Добролюбова), и др. Там, где литературные авторитеты оказывались в тупике, он отличался глубиной и объективностью оценок. Например, в момент появления «Анны Карениной» М.Е.Салтыков-Щедрин отнес роман к произведениям адюльтерного плана, и только Достоевский энергично утверждал, что это ярчайшее явление не только в отечественной, но и во всей европейской литературе. Он выступал и как театральный критик, известны также его отклики на выставки русских живописцев.
Работа для других (критические статьи, рецензии) становилась у него работой для себя, переходя в область собственного творчества. Только пережитые представления, возникшие при созерцании живописных полотен и раздумий над ними, могли дать выразительный фрагмент рассуждений в «Подростке», принадлежащий его центральному герою-. «В редкие только мгновения человеческое лицо выражает главную черту свою, свою самую характерную мысль. Художник изучает лицо и угадывает эту главную мысль лица, хотя бы в тот момент, в который он списывает, и не было ее вовсе в лице».
Однако Достоевский не оказывался замкнут в рамках только искусства, художественного творчества. Он выступил еще и в качестве идеолога нового направления общественной мысли — «почвенничества». Его концепция была оригинальна и преодолевала узость и предрассудки славянофильства. Образно говоря, последние шли вперед, повернув голову назад, и видели прогресс в реанимации простонародной старины, субъективно к тому же ими толкуемой. Герцен имел основание иронизировать в «Былом и думах», говоря об их попытках «слиться» с народом: Константин Аксаков так старательно наряжался под русского простолюдина, что русские люди, встречая на улицах Москвы, принимали его ... за перса. Достоевскому этот маскарад был ни к чему. Он никогда не «падал ниц» перед народом, потому что считал себя народом, прекрасно знал его и полагал, что истоки национального характера следует искать не во внешних обстоятельствах жизни, а в единстве человека с родной почвой, с родной землей. Наиболее полно концепция почвенничества была изложена им в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863), этом важном этапе в эволюции Достоевского попытке сформулировать идею, которая проливала бы свет на русскую историю и русское национальное самосознание. По убеждению Достоевского, существует такое «соединение человеческого духа с родной землей, что оторваться от нее ни за что нельзя, и хоть и оторвешься, так все-таки назад воротишься». Никакая обрядность не поможет «стать русским» или «слиться с народом», потому что национальная стихия заключена в самой душе русского человека.
Внешние заимствования, утверждает Достоевский, желание быть похожим на других и «не походить на себя», как в сердцах говорит один из его героев (Разумихин в «Преступлении и наказании»), лишь мешает делу поиска национальной самобытности. «Слышал я недавно, - набрасывает Достоевский в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (глава III) юмористический портрет такого искателя народности, - что какой-то современный помещик, чтоб слиться с народом, тоже стал носить русский костюм (подчеркнуто автором) и повадился было в нем на сходки ходить; так крестьяне, как завидят его, так и говорят промеж себя: «Чего к нам этот ряженый таскается?» Да так ведь и не слился с народом помещик-то».
Д.Мережковский был неправ, утверждая, что «беспочвенничество» - одна из сторон русского сознания. Между тем идея Достоевского уже в то время, т.е. в процессе его нового становления как писателя, глубоко диалектична. «Почвенничество» для него — это, во- первых, связь с родной землей, со стихией русской жизни, которая существует в человеке помимо его воли, и, во-вторых, всечеловечность, отсутствие в душе русского человека национального эгоизма, способность раствориться в других, слиться с другими. Последняя идея с особенной силой и чистотой будет высказана им в Слове о Пушкине.
Важно, однако, прежде всего то, что положения, так занимавшие его как идеолога почвенничества, давали толчок фантазии художника - беллетриста: они перевоплощались в характеры его героев. Он отдавал самые задушевные свои мысли своим персонажам. «Русские люди, г доверительно признается Свидригайлов («Преступление и наказание»), - вообще широкие люди... широкие, как их земля, и чрезвычайно склонны к фантастическому и беспорядочному». «Кто почвы под собой не имеет, - размышляет князь Мышкин («Идиот»), — тот и Бога не имеет». Ставрогин в «Бесах» в предсмертном письме повторяет ту же мысль: «Тот, кто теряет связи со своей землей, тот теряет Богов своих, то есть все цели». Наконец, Дмитрий Карамазов, задумываясь о предстоящем спасительном побеге в Америку, приходит в ужас: «Ненавижу я эту Америку уж теперь... не мои они люда, не моей души! Россию люблю, Алеша, русского бога люблю» Вспомним, что для Свидригайлова «отправиться в Америку» равносильно самоубийству, все равно, что пустить себе пулю в висок, что он и делает в финале. Таким образом, почти за 20 лет до последнего романа эта мысль уже была сформулирована в «Преступлении и наказании», правда, ситуация там не та, она более обострена, трагедийна, но формула идеи уже живет и отчетливо выражена.
Достоевский как религиозный писатель и художник-мыслитель. Проблематика романов. Однако преуспел Достоевский не в журналистике, которой отдал столько сил, не в общественной деятельности, а как величайший прозаик — романист из романистов и гений из гениев в этом роде творчества. Здесь с ним никого нельзя поставить рядом в русской литературе по обилию произведений, созданных им в романном жанре.
Замечательная черта наследия Достоевского-романиста заключается в том, что многочисленные развернутые эпические полотна пронизаны лучами единых на протяжении всего творчества идей. Развитие идет не экстенсивное, а интенсивное в двух направлениях: раздумья о жизни, враждебной человеку, и поиск высокого нравственного идеала. Земля и небо. Глубины человеческого падения, нищеты и горя - и высочайшие взлеты человеческого духа; бездны добра и зла.
В истории мировой литературы нет автора, который создал бы такие потрясающие картины человеческой скорби, ощущение страшного тупика, куда загнан жизнью человек и тщетно бьется в поисках выхода. Основная идея, проходящая через все творчество Достоевского, — мысль о ложном, искаженном устройстве мира, воздвигнутого на страдании людей, на их безмерном унижении и горе. Это одна из самых сильных, страстных, протестующих идей Достоевского наметилась уже в раннем его творчестве («Бедные люди», «Двойник», «Господин Прохарчин», «Слабое сердце»). Если вспомнить образное определение, принадлежащее одному из персонажей Достоевского (Неточка Незванова из одноименного незавершенного романа), то здесь слышатся стоны, крик человеческий, боль, здесь соединяется разом все, что есть «мучительного в муках и тоскливого в безнадежной тоске».
Это своего рода формула творчества Достоевского. Мысль о неустроенности мира, о враждебности его человеку приобретает у него особенную, трагедийную силу. По наблюдению Н.Бердяева, печаль лирична и соотнесена с прошлым. Таков Тургенев - «художник печали по преимуществу». Достоевский - «художник ужаса». Ужас же драматичен и связан с вечностью, т.е. с обостренной постановкой напряженных, громадных, неразрешимых, вечных проблем.
Высшего всплеска такого напряжения писатель добивается в изображении детского горя. Образ «слезок ребенка», обращенных к Богу, существа непорочного и все-таки обреченного на муки, проходит черед все его творчество, начиная с «Бедных людей», и находит высшее свое выражение в предсмертном его романе «Братья Карамазовы», а еще раньше — в романе «Подросток» (1875): гибель чистого сердцем ребенка и в святочном рассказе «Мальчик у Христа на елке» (1876).
Сила — и одновременно сложность для восприятия — произведений Достоевского заключается в том, что протестующий взгляд на жизнь освещается у него светом религиозного сознания. Достоевский — истинно религиозный писатель. Владимир Соловьев, богослов, философ и поэт, утверждал, что на него нельзя смотреть как на обыкновенного романиста. В нем есть нечто большее, что составляет его отличительную особенность и секрет его воздействия на других. Это свойство мысли Достоевского — «христианская точка зрения», которую отмечал в нем и Лев Толстой, — давала ему громадное преимущество как художнику и мыслителю. Он вернул литературу — разумеется, на новом уровне ее развития — к религии, к тому, что было в древности, когда религиозная идея владела творчеством, а искусство служило Богу. (С замечательной глубиной это свойство художника — мастера Бога было схвачено Пушкиным в его образе летописца, монаха Пимена в «Борисе Годунове».) Христианская идея освещала Достоевскому прошлое, настоящее и открывала возможность с удивительной проницательностью предсказывать будущее.
По наблюдениям B.C. Соловьева (из «Речей в память Достоевского»): он хорошо его знал и был близко знаком с ним, — Сибирь и каторга сделали для писателя ясными три истины: 1) отдельные люди, хотя бы и лучшие люди, не имеют права навязывать свои взгляды обществу во имя своего личного превосходства; 2) общественная правда не выдумывается отдельными людьми, а коренится во всенародном чувстве; 3) эта правда имеет значение религиозное и необходимо связана с верой Христовой, с идеалом Христа.
Достоевский отверг господствующее тогда направление в литературе и в обществе революционно-демократического толка: стремление к насильственному переустройству мира. Он предугадал ужасные последствия, к которым такие пути могли привести и привели в конце концов.
Попытки трактовать героев, подобных Родиону Раскольникову («Преступление и наказание»), как преодоление собственной слабости и безволия, уводят в сторону от истинного содержания религиозно-нравственных коллизий его произведений. Это не просто борьба с собой, с «наполеоновскими» замашками, с утверждением «права» распоряжаться волей других ради их же благополучия, а прежде всего, по Достоевскому, — отрицание высшего нравственного закона. В «Преступлении и наказании» Раскольников и Свидригайлов — представители как раз того воззрения, по которому всякий сильный человек сам себе господин и может поступать, как ему заблагорассудится, ему все позволено, вплоть до убийства. И они совершают его, но это право вдруг оказывается величайшим грехом. Раскольников остается жить, обратившись к вере, к Божьей правде, Свидригайлов же. у которого ее нет, погибает: грех самообоготворения может быть искуплен только подвигом самоотречения. А в «Бесах», написанных спустя шесть лет, гибнет уже целое сообщество людей, одержимых идеей кровавого общественного переворота и в преддверии его совершающих зверское убийство. Не случайно Достоевский в качестве эпиграфа к роману взял фрагменты пушкинского стихотворения «Бесы» (как и Евангелия от Луки: глава VIII, стих 32—37): вихрь бесовщины с неизбежностью увлекает за собой в пропасть и самих бесов. Сеящие хаос пожинают зловещий урожай — еще больший хаос и собственную гибель.
Опираясь на христианское мировосприятие, Достоевский обладал способностью моделировать то, что должно было произойти. Беллетристический вымысел у него опережал жизнь: роман «Преступление и наказание» написан до того, как студент Московского университета Данилов убил и ограбил ростовщика, а «Бесы» начаты еще до процесса нечаевцев. Более того, он пророчески предсказал судьбу XX столетия: именно то, что Европе и в особенности России пришлось пережить страшный по своим последствиям кровавый эксперимент (господство тоталитарных систем), перед которым поблекли костры инквизиции. В романе «Бесы» (1872) он высказал мысль о том, что социализм обойдется России в 100 миллионов человеческих жизней. Это была чудовищная цифра, никто в нее тогда не поверил.
Более века спустя А.И.Солженицын подвел поразительный итог интервью испанскому телевидению (1976): мы потеряли 110 миллионов человек — 66 миллионов в войне режима против своего же народа и 44 миллиона в Отечественной войне.
Достоевский оказался прав. Но за несколько лет до «Бесов» он уже выдвинул эту идею в беглой реплике Порфирия Петровича, обращенной к Раскольникову («Преступление и наказание»): «Еще хорошо, что вы старушонку только убили. А выдумай вы другую теорию, так, пожалуй, еще и в сто миллионов раз безобразнее дело бы сделали!»
Художник-мыслитель словно заглянул в будущее, назвав причины гряядущих катастроф и предсказав их последствия.
Итак то. что было высказано автором в публицистических его ступ тениях н уже в самом начале 60-х годов («Зимние заметки о ннх впечатлениях»), узнается в беллетристическом, ВМШ вымысле, притом в разные годы и в разных персонажных обличьях Р стоит ли удивляться этому, если даже в «Хозяйке» (1847), одном из ранних произведений первого периода его творчества, была высказана идея о трагичности свободы для человека, т.е. то самое убеждение, которое с такой энергией, с такой эпической мощью прозвучит в последнем его романе «Братья Карамазовы»! Внутренний конфликт | развитии гения Достоевского обнаруживает себя в острой борьбе-единстве двух начал: авторской рефлексии и художественного воображения. Он никогда не оставался на почве или богословия, или идеологических построений: всегда они переходили у него в художественное исследование человека, притом, по преимуществу - русского человека. Всегда - или, как правило, - за плечами его персонажей появлялся сам автор (словно опровергая центральное положение известной концепции М.М. Бахтина). Он не только демиург, творец, он вкладывает в души своих героев собственные идеи и диктует им свою волю.
Достоевский в этом смысле — особенный писатель. Для того чтобы понять его вполне — даже сюжеты с их драматическими интригами и острыми коллизиями или его действующих лиц с их странными поступками, или, наконец, общие концепции его произведений, — нужно иметь хотя бы некоторое представление о ряде излюбленных его идей не только как глубоко верующего человека, но и как художника-мыслителя. Это ключ к постижению его творчества, некий необходимый шифр для более глубокого понимания и истолкования истинного содержания его произведений. (В отличие от авторов, картины которых говорят сами за себя и не требуют от читателей дополнительных усилий.)
Здесь таилась громадная опасность для художника: объективность могла смениться предубеждением, свободное воображение — проповедью. Достоевский сумел, однако, благодаря своему великому дару, нейтрализовать возможность подобного исхода, избежать западни резонерства, во всем оставаясь собой — писателем, проповедующим высокие христианские и общечеловеческие заповеди.
Одна из таких любимейших его идей, особенно почитаемых им, — русская вера, исключительная, по мысли Достоевского, лежащая столько же в свойствах русского характера, сколько и в сущности христианства. Это способность верить исступленно, страстно, забывая себя, не ведая никаких преград. В «Братьях Карамазовых» Смердяков разглагольствует о пустынниках: вера такая, говорит он, что один-два пустынника могут «спихнуть горы в море». Федор Павлович, глава карамазовского семейства, мгновенно реагирует на лакейские рассуждения: «Весь русский человек здесь сказался!» «Да, черта эта совершенно русская», — улыбнулся Алеша.
Вера, по убеждению Достоевского, 1 важнейшая, даже единственная нравственная опора в человеке. «Глупцы, меня не спросили! - с презрением говорит о самозванных «пересозидателях» жизни полемист (черт) в «Братьях Карамазовых», - и разрушать ничего не надо, а надо только разрушить в человечестве идею о боге, вот с чего надо приняться за дело!» Эта логика естественна: ведь тогда будет все позволено, «вплоть до злодейства»; доминировать в человеке станет животное начало, духовная почва уйдет из-под ног.
Вот почему у Достоевского в его сюжетных построениях всегда случается так, что тот, кто колеблется в вере или оказывается на грани веры и безверия, обречен, он кончает либо сумасшествием, либо самоубийством. В любом случае отсутствие веры - это развал, деградация личности. Не зная кровавого финала Свидригайлова («Преступление и наказание»), мы можем быть совершенно уверены, что он кончит плохо, что он погиб, потому что в нем нет веры в бессмертие души: вместо нее ему рисуется «закоптелая комнатка, вроде деревенской бани, а по всем углам пауки». И мгновенная реакция собеседника: каким-то холодом после этих слов повеяло на Раскольникова; это холод смерти, предчувствие неминуемой беды. Рогожин («Идиот») поднимает нож на Мышкина, потому что колеблется в вере, а природа человеческая, утверждает Достоевский, такова, что не выносит богохульства и сама же мстит за себя — хаосом в душе, ощущением безнадежного тупика. Ставрогин («Бесы») теряет «Богов своих», а вместе с ними - жизнь: сам затягивает намыленную петлю на шее, совершая величайший грех самоубийства.
Как видим, идея формирует у Достоевского сюжетную структуру, проникает в ее лабиринты, строит их так же, как и характеры его героев.
Другое столь же важное положение, высказываемое Достоевским. — мысль о страдании как очищающей силе, делающей человека человеком. Она была свойственна русским писателям. «Спокойствие, — замечает Толстой в одном из писем, это душевная подлость!» Герой Чехова, ученый-медик с мировым именем (повесть «Скучная история») формулирует ту же мысль следующим образом, пуская вход медицинскую терминологию: «Равнодушие — это преждевременная смерть, паралич души».
Однако у Достоевского она приобретает всеобъемлющий релизиозно-филосовский , метафизический характер: это отражение в веке н в его судьбе того пути, который прошел Спаситель и завещал его людям.
Реминисценцию этой мысли мы то и дело встречаем в его романах «Страданием все очищается», — говорит в «Униженных и оскорбленных:* Наташа, заранее зная, что впереди ее ждут величайшие несчастья. измена любимого человека. «Страдание — великая вещь... | страдании есть идея», — повторяет Порфирий Петрович («Преступление и наказание»), безжалостно загоняя Раскольникова в западню судебных уловок. «Страдание-то и есть жизнь», — коротко резюмирует страшный собеседник, черт, в разговоре с Иваном Карамазовым в момент сумасшествия последнего («Братья Карамазовы»), Страдание, душевная не успокоенность и боль, по мысли Достоевского, «всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца».
Однако, внимательно присматриваясь к отражениям этой идеи, мы вдруг замечаем, что она порой служит не просветлению духа, не возвышает, а унижает человека, переходит в свою противоположность. Аглая («Идиот») зло говорит Настасье Филипповне: «Будь у вас меньше позора или не будь его вовсе, вы были бы несчастнее...», а герой романа «Игрок» приходит к выводу: «Есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и ничтожества!., может быть, оно есть в кнуте, когда кнут ложится на спину и рвет в клочья мясо».
Достоевский не останавливается перед крайностями и нередко переходит «через грань», демонстрируя в поступках своих героев какое- то душевное изуверство, преувеличения болезненного, недоброго в человеке. Мотив катастрофичности, аффектов, психологических надрывов приводит его персонажей к рвущейся, зыбкой границе между моралью и аморализмом, к переливающимся одна в другую «безднами» добра и зла. Бесспорно, однако, то, что с точки зрения идеи страдания, веры и могут быть только объяснены часто совершенно необъяснимые, по логике «здравого смысла», поступки героев Достоевского, многие таинственные коллизии его романов. Так, Чернышевский, сам о том не подозревая, вступил в полемику с Добролюбовым (не зная его статьи «Забитые люди»), обвинившим Достоевского в отсутствии правдоподобия в характерах Наташи и Ивана Петровича — центральных лиц романа «Униженные и оскорбленные», взяв под защиту (в обзоре периодических изданий за 1861 г.)«странную, необъяснимую логически любовь Наташи» в романе, с ее «готовностью переносить от любимого человека глубочайшие оскорбления, одного из которых было бы, кажется, достаточно, чтобы заменить прежнюю любовь презрительной ненавистью. Наташа с самого начала предчувствует, что человек, которому отдается она, не стоит ее, предчувствует, что он готов бросить ее, — | все-таки не отталкивает его, напротив, бросает для него свою семью».
Таким образом, идеи Достоевского философичны, являясь отражением души не только его героев, но и автора, и точно так же, как религиозное сознание, становятся важнейшей составной частью его художественных концепций. Страдание и сострадание выражают у него идею Христа как Бога жертвенного.
Христианским мировосприятием пронизаны, как духовным светом, страницы его произведений. Он страстный его проповедник. Оно безраздельно доминирует у него, порой даже — за счет художественности. Например, такого судебного деятеля, как Порфирий Петрович, у Толстого или Чехова нет и не может быть. Добившись совершенно очевидного обвинения Раскольникова, он оставляет ему возможность добровольного признания, чтобы облегчить его участь и в ущерб собственной карьере открыть путь преступнику к покаянию и искуплению греха обращением к Богу. Между тем такие же чиновники у Льва Толстого спокойно отправляют на каторгу женщину (Катюша Маслова в «Воскресении») из-за небрежности, вызванной глубоким равнодушием к тому, кто оказывается в их власти. А Свидригайлов в том же романе «Преступление и наказание», аморалист, циник и убийца, в финале проявляет себя как глубоко порядочный человек и делает множество благодеяний перед тем, как закончить все расчеты с жизнью и по своей воле уйти в мир иной.
Идея порой начинает доминировать у Достоевского, приводя к несколько мелодраматическим развязкам, подобным той, какая происходит в финале «Скверного анекдота» 11862), когда «его превосходительство», краснобай и холодный резонер, вдруг заливается краской стыда, ловя себя на подлом деле, как и его собеседник, кремень-чиновник не может скрыть своего замешательства, видимо, стыдясь того, что происходит у него на глазах. Достоевский временами оказывается снисходителен к своим лицам, если они вдруг проявляют хотя бы какое-то сострадание по отношению к зависимым от них людям и демонстрируют жертвенность, хотя эта черта не свойственна их характерам, жесткой логике их поступков. В известном смысле в таких случаях в творчестве Достоевского дает себя знать диктат идеи, однако читатель не замечает этого, увлеченный страстной верой Достоевского в человека, в таящиеся в нем духовные силы.
Идеи христианства и образ Христа, страдающего и распятого, бесконечно дороги Достоевскому и определяют не только логику его художественных исканий, но и его представления об истории человечества. Наиболее полно это слияние художника и философа-мыслителя выразилось в легенде о «Великом инквизиторе», которую рассказывает брату Иван Карамазов. Этот фрагмент — одно из пророчеств Достоевского о социальных преобразованиях, исполненных презрения к человеку оставляющих ему право только на убогое «счастье», заранее рассчитанное узким кругом лиц, узурпировавших власть и лишивших людей свободы выбора, полной свободы сердца, завещанной Христом.
Наиболее убедительно легенду о «Великом инквизиторе» интерпретировал Н. Бердяев. Это не распря православия с католицизмом, утверждает он, а более глубокое противоположение двух начал всемирной истории. Там, где есть опека над людьми, кажущаяся забота о их счастье, соединенная с неверием в их высшее предназначение, I там появляется дух Великого инквизитора. Где временное ставится выше вечных ценностей, где утверждается, что истина не нужна, что достаточно успокоиться в отведенных тебе пределах, не ведая смысла жизни и отказываясь от свободы, превратившись в людское «стадо», ведомое избранными людьми, навязавшими остальному большинству свою деспотическую волю, — там Великий инквизитор. «Легенда о Великом инквизиторе, — заключает Н. Бердяев, — самое анархическое и самое революционное из всего, что было написано людьми». Разумеется, философ имел в виду не анархизм разрушения, распада и хаоса, а отрицание деспотизма «земных царств» и хвалу всякому проявлению «божественной свободы, свободы Христова духа».
Идеи Достоевского дали возможность Н. Бердяеву своеобразно объяснить роль Маркса и его теории: здесь была привязанность именно к злому началу, вера только в творческую силу зла. Добро из зла рождалось, и «злым» путем намеревался он осчастливить человечество, лишив свободы выбора, создав добрую гармонию путем злого антагонизма, вражды, ненависти и распадения человечества на части, наделить людей лишь ограниченной, узкой, необходимой свободой.
Человековластие заменило боговластие, маленькие «великие» инквизиторы подавили собой, своей волей свободу Христова духа, завешанного людям Спасителем. Не случайно же Христос в легенде появляется в ликующей толпе людей, узнавших его, «молча проходя среди них с тихою улыбкой бесконечного сострадания». От него исходит исцеляющая сила. Возможно, это и есть та духовная красота, которая, по мысли Достоевского, спасет мир. Не потому ли «страдальческая» красота его героев выше красоты телесной, «юродствующее» сознание богаче убогой точки зрения здравого смысла?
Пожалуй, вряд ли удастся более сжато и коротко определить подобную красоту, чем это сделал Константин Бальмонт:
Одна есть в мире красота. Не красота богов Эллады, И не влюбленная мечта. Не гор тяжелые громады, И не моря, не водопады, Не взоров женских чистота. Одна есть в мире красота — Любви, печали, отреченья И добровольного мученья За нас распятого Христа.